Год некроманта. Ворон и ветвь - Дана Арнаутова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Если прислушаться — хорошо прислушаться, не ушами — не зазвучит ли над лугом музыка? В свете полной луны кружились мы когда-то на вершине холма-кэрна, и звезды сыпались вокруг — только успевай загадывать желания. Смуглый юноша, сидя на камне, плел для нас мелодию из душистого теплого ветра, пения флейты и лунного света. Ревниво следил серо-зелеными, светящимися ярче падающих звезд, глазами — и реальность танцевала с нами под его флейту, водя безумный хоровод вокруг. Ты помнишь эту музыку, Вереск? Я не силен в гламоре, но мог бы воскресить ее для тебя — каждую ноту.
— Надо чаще танцевать, Керен. Скоро Йоль…
— Непременно схожу в какой-нибудь трактир. Если будет время, конечно.
Третья фигура. Лица так близко, что дыхание мешается. Вот так она и отравила первого мужа... Вино или еду тот из рук нежной супруги даже с кинжалом у горла не принял бы. А вот в танце на празднике отказать не смог. Этикет… Традиции… Она четыре года пила яд, выжидая случай. Вереск поклялась, что не травила его. И это была чистая правда. Она всего лишь дышала рядом с ним во время танца. А до этого четырежды танцевала то со мной, то с наследником Терновников, и оба остались живы. Какие уж тут подозрения…
— Разве мы плохо попадаем в такт? — спрашивает она.
Та флейта, певшая для нас, умерла вместе с волшебством ночи. Воскресить ее сейчас — что мертвую невесту поднять из гроба и уложить с женихом на брачное ложе. Мы отлично попадаем в такт, моя Вереск! Флейта мертва — но сердца у нас бьются одинаково.
— Разве мое изгнание отменили? — усмехаюсь я.
— Твой дед уже на пороге Летней страны. Еще шаг — и старейшин можно будет уговорить.
— Думаю, он не настолько плох, чтобы танцевать с тобой. Значит, протянет еще пару веков…
Мы снова расходимся, церемонно соприкасаясь кончиками пальцев. Шаг рядом, и еще, и еще… Поклон, реверанс. Дымится земля под парчовыми туфельками, рассыпаются в прах стебли дрока под моими сапогами.
— Дошли слухи, — улыбается Вереск, — что у тебя есть наследник.
— Слухи врут, — отзываюсь я.
— Ах, прости. Не наследник, а ученик. Это совсем иное, конечно…
— Это иное, — эхом откликаюсь я.
Шаг, поворот — и замираем друг перед другом. Мой поклон — волосы метут по истоптанным листьям мандрагоры, пахнущим резко, неприятно. Ее реверанс — последний раз колышется кружевная пена пышных юбок, чуть чаще обычного дыхание.
— Йоль близко, — тихо говорит она, не отводя внимательных глаз от моего лица и едва шевеля губами. — Многие уходят в Летнюю страну этой порой. И если ты останешься наследником…
— Не способный иметь наследника не вправе наследовать, — мягко поправляю я.
— Не имеющий наследника, — возражает она.
— Но у меня как раз наследника нет. И не будет.
— Конечно, — соглашается Вереск. — У тебя, конечно же, нет наследника.
Несколько ударов сердца мы смотрим друг на друга. Темный янтарь ее глаз непроницаем. Сказанного — достаточно.
Стоя посреди истоптанной поляны, я смотрю, как она подходит к лошади и взлетает в седло, оперевшись на руку Терновника. Хотя паж-то — Вьюночек… Пятерка лошадей беззвучно ступает по серебрящейся инеем земле. Время к утру — и на луг ложится легкий мороз. Через пару недель здесь выпадет первый снег, а там и до Йоля рукой подать…В лунном свете кружатся и мелькают тени, пряча всадников. Мгновение — и на поляне никого нет, кроме меня. Только мешается еще в воздухе запах благовоний Вьюнка с тонким волшебством духов Вереск — теплый сандал, страстная мирра, невинная ваниль — и влажный холодный дубовый мох, пахнущий забвением и смертью — послевкусие аромата, выверенное, как удар милосердия. Видят боги, в которых я не верю, это была хорошая работа… Темнеет четкий круг там, где мы танцевали. То ли магии Вереск хватило на двоих, то ли не такое уж я человеческое отродье, но круг широкий, словно целый хоровод Дивного народа вел здесь пляску, и листья мандрагоры внутри него сморщились и увяли. Ничего, следующей весной земля здесь зазеленеет куда пышнее прежнего…
Собирая корзину, нож и разбросанные корни, я думаю, что танец сидхе похож на огонь: сначала он опаляет землю, убивая живое, потом на удобренном золой чистом месте быстрее обычного поднимаются травы и деревья. Что-то в этой идее есть интересное, надо потом обдумать. Вереск очень хочется, чтоб я вернулся ко двору. Значит, мне туда совсем не нужно. Где носит Греля? Что-то давно никто не устраивал безобразий на кладбищах и не отбивал осужденных у инквизиции. Неужели надоело вести себя так, словно решил не дожить до следующей недели? Что ж, поищем моего ученика и напомним договоренность. Я не думал отпускать мальчика так рано, однако нельзя давать Вереск то, чего она хочет — чем бы это ни было.
Стамасс, столица герцогства Альбан, дворец его блистательности герцога Орсилия Альбана,
6 число месяца дуодецимуса, 1218 год от Пришествия Света Истинного
Когда-то, еще мальчиком, я спросил у деда, кто придумал шахматы, мы или люди? Теплые летние сумерки пронизывал золотой свет заката, и лес примолк то ли настороженно, то ли восхищенно. Мы ехали по опушке леса, окружающего кэрн, и я знал здесь каждую ветку, но тем вечером мир вокруг был странен, и будь я волчонком, у меня на загривке шерсть встала бы дыбом.
— Себя, значит, ты к людям не причисляешь? — безразлично спросил дед, скользя взглядом по траве, низкой и такой густой и упругой, что копыта лишь ненадолго приминали ее тугие завитки.
— Я Боярышник из рода Боярышников, — отозвался я, стараясь, чтобы голос был таким же ровным и бесстрастным. — Разве не этому ты учил меня?
— И что из того? А если бы я учил тебя тому, что ты свиристель или травяная лягушка, ты считал бы себя ими?
Вечер тих, кони бесшумно плывут по траве, и я знаю, как мы выглядим со стороны, сумей кто-то из смертных увидеть нас сейчас: два видения, словно вышедших из сказок о Дивном народе. Никто из детей соли и железа не отличит меня от чистокровного сидхе, но когда рядом оказывается кто-то из чужого Дома, я все чаще ловлю тщательно скрываемую неловкость, в которой чудится то ли насмешка, то ли брезгливый интерес.
В такие мгновения мне обычно хочется убивать, но дед давным-давно объяснил, что потакать сиюминутным желаниям и порывам недостойно сидхе, так что я сдерживаюсь.
— Крови лягушки или свиристеля во мне нет, — замечаю, не переставая вглядываться в окружающее. — А сидхе — ровно половина. И разве воспитание не склоняет чашу весов в нужную сторону?
— Так, — роняет дед, и я слышу одобрение, скользящее в ровном тоне, как рябь по озерной глади. — Ты понимаешь. Но чаша весов существует лишь в глазах смотрящего. Что ты видишь в моих, когда я гляжу на тебя?
— Воплощенное недоразумение, — усмехаюсь я, проходя самым краешком допустимой дерзости, и получаю в ответ тень улыбки.